ПРОЛЕГОМЕНЫ К ПРОБЛЕМЕ ЭВОЛЮЦИИ «Я» В РОССИИ XVIII ВЕКА Вместо введения

Я связь миров повсюду сущих, Я крайня степень вещества;

Я средоточие живущих,

Черта начальна божества;

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб — я червь — я бог!

Но, будучи я столь чудесен, Отколе происшел?- безвестен;

А сам собой я быть не мог.

Г.Р. Державин

Это испытано каждым. Всем нам являлась традиция, всем обещала лицо, всем, по-разному, обещание сдержала. Никогда, прикрывшись кличкой среды, не довольствовалась она сочиненным о ней сводным образом, по всегда отряжала к нам какое-нибудь из решительных своих исключений.

Б.Л. Пастернак

Вообще, не потому ли философам и психологам не удавалось найти «седалище души», что его искали внутри, тогда как она, душа, вовне, мягким, воздушным покровом облегает «пас». Но зато и удары, которые наносятся ей, — морщины и шрамы на внешнем нашем лике. Вся душа есть внешность. Проблема бессмертия была бы решена, если бы была решена проблема бессмертного овнешнения.

Г.Г. Шпет

Русскую портретопись XVIII века, равно как и всю отечественную культуру столетия в целом, нельзя назвать малоизученной областью истории искусства. С «открытием» мирискусниками российского художества «галантного», как думалось, века, увидели свет сотни работ, посвященных как отдельным вопросам и монографическим темам, так и стилевой эволюции, историко-художественному процессу вообще. Но эту область гуманитарии нс минула судьба всех общественных наук XX столетия. Она, так же как и многие другие дисциплины, вынужденно отошла от главного своего предмета — собственно человека. Причин тому немало — и внутренних, принадлежащих логике развития науки, обусловленных неизбежным этапом формализации гуманитарии, пришедшимся на конец XIX-XX век, и внешних, связанных с грандиозными политическими и социал ь н ым и катакл измам и.

Последняя треть XX века отмечена «возвращением» гуманитарии к человеку, возвращением, значимым для всех гуманитарных отраслей знания. Таковы работы Д.С. Лихачева, Ю.М. Лотмана, С.С. Аверинцева, А.Я. Гуревича, И.П. Вейнберга, А.В. Михайлова... Однако, фиксируя энергичное изучение человека в русской медиевистике, с одной стороны, и пристальное внимание к нему ученых, исследующих XIX век, — с другой, мы вынуждены отметить отсутствие интереса к этому вопросу в отечественной новистике. Мало занимает она не только искусствоведов, но и историков, филологов, философов. И хотя подступы к теме продуктивно осваивались Ю.М. Лотманом и учеными его школы1, опытов исследования проблемы «Я» в российской культуре XVIII века по сию пору нет или почти нет2.

Между тем проблема человека для изучения русской культуры раннего Нового времени более чем актуальна. Главной причиной тому — явление в культуре XVIII века, принявшей на себя, как известно, функции эпохи Возрождения в России, человека как такового, собственно человека. Ведь отделение нововременного «Я» от средневекового «мы» — нерв всякого национального Возрождения, когда бы и где бы оно ни состоялось.

Нынешнее обращение историков искусства к проблеме человека в культуре XVIII столетия вызвано к жизни как объективными, так и субъективными причинами. Субъективно то, что ни филологи, ни историки, ни философы нс выказывают достаточного интереса к теме. Объективно же то, что именно история искусства, и в первую очередь история порт-ретописи, «выгодна» для ее изучения. Ведь в отличие от литературы поза-позапрошлого века, где человек очень еще абстрактен, схематичен, придуман, в отличие от истории отечественной философии, которая, во-первых, еще нс разработана, а во-вторых, трудноизучаема в силу особой склонности русской мысли не столько к философии, сколько к философеме, именно портретопись XVIII века, хорошо изученная эмпирически и в достаточной степени сохранившаяся, отразила облик героя столетия, сохранила сто для потомков, зафиксировала процесс «вочеловечивания» культуры, запечатлела ту самую «душу», что «вовне» и «облекает».

Невнимание к человеку как к таковому, к облику его и образу, к его месту в мире и роли в нем, к самоощущению его, самопредставлению, самосознанию — главная причина кризиса, переживаемого в последнее время историей русского портрета. Надежды 1970-1980-х годов, связанные с обращением искусствознания к проблемам «примитива» (в том числе и портретного), к вопросам провинциального портрета, увы, не оправдались. Ожидания того, что изучение иных состояний «Я», зафиксированных в провинциальном, купеческом, мещанском и других видах портрета, даст импульс к поискам нс только формальных отличий этих портретных форм от «эталонных» (столичных), но и к осмыслению разности мироощущений, самомнений, ментальностей, бытовых клише и пр., оказались тщетными. Иначе и быть нс могло, поскольку проблема человека не может быть решена с помощью вельфлинианской и поствельфлинианской методологий. Она настоятельно требует того подхода, что обозначается аморфным понятием «психоисторический», но позволяет исследовать наш предмет, то есть «душу», которая «есть внешность», подкрепив анализы методами исследований других гуманитарных паук.

Ясно, что работа, посвященная человеку в России XVIII века, состоянию героя эпохи, его облику, отраженному в зеркале портретописи, то есть противоречивому процессу обретения героем эпохи собственного лица, который можно обозначить и как «обличение», и как «ликование», по может нс быть психоисторической, опирающейся нс только на разнообразные источники, но и на разнообразные методы, выработанные гуманита-рией. Очевидно также, что, обращаясь к подобной теме, мы вынуждены строить лишь модель, схему процесса. Всякая модель всегда условна, всегда приблизительна, всегда лишь стремится охватить многообразие явлений. Первая модель условна еще более, как всякий начальный опыт. Но она необходима, актуальна именно потому, что изучение истории русского искусства «осьмнадцатого» века вообще и истории отечественной портретописи в частности достигли теперь той критической точки, дальнейшее движение от которой невозможно без опытов решения проблемы «Я».

Подобный «психоисторический» поворот искусствоведческой штудии, посвященной, по сути, визуальной антропологии русской культуры начала Нового времени, накладывает определенные ограничения па возможности искусствопопимания в традиционном, устоявшемся его виде. Неминуемо, как кажется, игнорируется проблема художественного качества, живописного совершенства, уровня, «столичности» манеры. Ставится, казалось бы, знак равенства меж «ремеслом» и «маэстрией», «мастеровым» и «эталонным», «обыденным» и «высоким». Но в действительности избранный аспект может позволить по-новому увидеть самое художественное качество. Ведь если цель портрета как такового и впрямь исторически стремится к запечатлению своеобычия фиксируемого «Я», в обличении, то мало-мальски приближенная к исторической действительности схема процесса «вочеловечивания» культуры позволит иначе увидеть то, что имеет давно сложившуюся репутацию, позволит другими глазами взглянуть именно на это своеобычие, отраженное портретным зеркалом, позволит смотреть на героя эпохи не только нашим (современным) зрением, по и «их», позволит если не сойти с порочного пути психологической модернизации исторического облика, то хотя бы приостановить этот слишком уж далеко зашедший процесс.

Другое же ограничение избранной методы заключено в том, что невозможно, конечно же, рассмотреть при первом приближении весь ход процесса «гоминизации» во всей его глубине по бескрайним пространствам России, по всей его широте многомиллионной Руси. Не создав первой модели «ликования», мы нс можем обратиться к рождению и утверждению будущей «личности» во всех классах, слоях, социальных группах, хотя изначально ясно, что процесс этот шел среди крестьянства иначе, нежели среди купечества, в «третьем слое» не так, как у власть имущих, у провинциального дворянства нс так, как в «столицах»... Мы вынужденно строим нашу модель по общественной «элите», по культурному «авангарду», иногда лишь предполагая ход процесса в иных слоях, источники к изучению которых куда как менее обширны.

Наконец, проблематика «Я» в русской культуре XVIII века настоятельно требует привлечения широкого круга источников: мемуаристики и газетной хроники, эпистолярного жанра и философских сочинений, медицинских трактатов и теологических опусов, камерфурьерских журналов и, само собой, произведений изящной словесности. Известная скудость русского материала в сравнении с западным, с одной стороны, и энергичное вхождение России в общеевропейское братство, сопровождавшееся известным параллельным процессом «гоминизации» (или «обличения» — «ликования») в Европе, с другой, принуждают нас подчас обращаться за аналогиями к западноевропейским источникам (в первую очередь к философским и литературным). Среди них нельзя нс отдать предпочтения немецким и отчасти французским. Первым — как наиболее отрефлексиро-ванным и систематизированным в смысле философском. Использование их правомерно еще и потому, что стилевая и, более того, историко-художественная эволюция германского мира ближе всех остальных к русской. Французские же источники и образцы интересны как своего рода общеевропейские эталоны «осьмого на десять» столетия. Но мы отдаем себе отчет в том, что привлечение к интерпретации психологического процесса в России инокультурных источников (в особенности немецких3), сколь бы схожими ни представлялись процессы, чревато нарушением «ментальности» и «идеологии» в пользу последней, чревато излишней кристаллизацией того, что в Германии уже «стало», «застыло», «состоялось», в России же еще (если не «всегда») «магма», чревато перевесом немецкой «уже-философии» перед русской «еще-философемой» (или «всегда-философе-мой»?4). Но, отдавая себе отчет в опасностях избранного пути, мы нс располагаем пока иной дорогой. Мы вынуждены идти по избранной, пытаясь удержаться на зыбкой грани «выговоренного» и «невыговоренного», «идеологии» и «ментальности», «сказанного» и «подразумеваемого», «слова» и «намерения». Сама наша цель — понять, как из аморфного средневекового «мы» явилось нововременное деятельное и рефлексирующее «Я», как из родового «тела» явилась «самость», как стало возможным «обличение» в наших широтах, как русская культура начала «ликовать» — осложняется именно «идеологией», именно «словом», выговоренным не единожды.

Ведь на протяжении нескольких столетий одной из главных преград к изучению эволюции «Я» в культуре и искусстве был раннебуржуазный в генезисе миф «вечных истин». И хотя борьба с ним заняла немало времени в развитии различных школ и направлений (от этики и истории марксизма до герменевтики, от «опоязовцев» до ссмиологов), миф продолжает славно существовать и исправно функционировать, пока есть предпосылки к его «цветению», пока бытует «гиперпсихологизм», давно уже ставший отнюдь нс союзником в изучении истории культуры, ио тормозом в нем. Десятилетия тому назад было ясно, что «болезненный кризис современного человечества связан с трудностью выхода из психологической эпохи, эпохи субъективизма, замкнутого индивидуализма, эпохи настроений и переживаний, не связанных ни с каким объективным и абсолютным центром»5. Век как понятно — «чтобы не было суков в душе, чтобы рост ее нс застаивался, чтобы человек нс замешивал своей тупости в устройство бессмертной сути, заведено много такого, что отвлекает его пошлое любопытство от жизни, которая не любит работать при нем и его всячески избегает. Для этого заведены все заправские религии, и все общие понятия, и все предрассудки людей, и самый яркий из них, самый развлекающий — психология»^.

* * *

«Всему назначена цена своя и свой жизни срок», — сказано некогда мудрецом. Оставя цепу философам, обратимся к истории, к «жизни сроку», к сроку тех самых «вечных истин», возраст которых при ближайшем рассмотрении не превышает нескольких столетий. Традиция беспощадной поэтической эксплуатации таких максим, как «тайна вечно женственного», или же «бездны души», или же «очарование детства», породила иллюзию их надысторичсского предсуществования, их нсподвластности времени. Парадоксально, но именно романтики, столь остро ощутившие необратимое течение времени, осознавшие историю как процесс, не только не довели свое открытие до конца, а, напротив, во всеуслышание, куда как громче предшественников постулировали неизменность «общечеловеческого», константу родового, дооформили возрожденческую в истоке идею «вечных истин». И нам, живущим в начале XXI столетия и воспитанным на многих романтических идеях, трудно расставаться с иллюзиями, мучительно сознавать, например, что у эллинов не было пи понятия, ни слова, обозначающего «совесть»7, что категория «честь» в предыдущих редакциях не имеет ничего общего с тем, что под нею подразумеваем мы8, что пресловутому «очарованию детства» едва исполнилось двести лет9, что исторически развивается сама любовь10, что даже расхожее словцо «переживать» явилось нам совсем недавно11, что термин «психологическое» в толковании сколько-нибудь приближенном к нашему появляется в европейских словарях лишь в середине XVIII века12... Однако, как справедливо заметил еще Марк Блок, слово не всегда рождается вместе с понятием. Они отнюдь не близнецы. Понятие же — далеко не всегда повивальная бабка слову13. И потому, обращаясь к временам «допсихологичсс-ким», исследователь испытывает немалые трудности в интерпретации того или иного героя, того или иного поступка, того или иного портретного образа.

Необходимость же, возможность, да и интерес изучения психологической проблематики в России XVIII столетия обусловлены двумя обстоятельствами: хронологическим, тем, что все исследователи процесса «гоми-пизации» — от В.И. Вернадского, Тейяра де Шардена, Анри Брёйя, Мишеля Фуко до Эрвина Папофского и А.В. Михайлова14 — так или иначе фиксируют именно рубеж XVIII — XIX столетий как важнейшую границу «психозоя» в Европе; с позиции национально-культурной — тем, что русская культура Нового времени, переживающая уплотнение эволюции, наложение этапов, ускорение темпов являет собой, в известном смысле, идеальный «полигон» для опыта интерпретации процесса «ликования», занявшего в иных европейских традициях несколько столетий. (По точному поэтическому слову — «Россия — опытное поле...».)

В сложившихся искусствоведческих, да и вообще гуманитарных воззрениях на психологическую проблематику культуры сосуществуют две крайние па поверхностный взгляд исследовательские позиции.

Некая «гиперпсихологическая», во-первых, наделяющая всякий портретный образ всякой эпохи всем тем, что может думать и чувствовать наш современник. И во-вторых, своеобразная «умолчательская», неравнодушная, казалось бы, к вопросу о неподобии «их» и «нас», но выносящая все этическое, психологическое и пр. за скобки. Между этими полюсами -красочный спектр более или менее радикальных точек зрения и «фигур умолчания». Однако конфронтации меж ними нет, поскольку сторонники «умолчания», не давая сколько-нибудь внятного ответа на вопрос о становлении «Я», отрицая, таким образом, эволюцию «внутреннего», невольно становятся сторонниками «гиперпсихологизма». В конечном счете и тс и другие переводят проблему из границ исторического знания в область этического («Сами участники грозного пира, // Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира...»?), где ответ предрешен и задан хоть эллину, хоть иудею, хоть теократам, хошь агностикам.

По сути, обе позиции доводят до логического завершения (логического абсурда?) недопонятую мысль М.М. Бахтина о «внснаходимости» исследователя. «Великое дело для понимания — это вненаходимостъ понимающего — во времени, в пространстве, в культуре — по отношению к тому, что хочет творчески понять, — писал Бахтин — Чужая культура только в глазах другой культуры раскрывает себя полнее и глубже»15. Однако один только взгляд со стороны, будь назван он «впенаходимостыо», будь он, в интерпретации В.Б. Шкловского, назван «остранением», задавая систему ценностей эпохи исследователя, не учитывая системы ценностей эпохи изучаемой, не совмещая «вненаходимость» с «находимостью», «охранение» с «погружением», ведет к демиургическому чувству превосходства над изучаемым, приводит к исторической модернизации исследуемого, навязывает прошлому современные принципы, сегодняшние понятия, нынешние категории...

В действительности же нетрудно убедиться в том, например, что обретение некоей «нервической» проблематики бытовым клише Нового времени происходит достаточно поздно. Наблюдательнейший М.И. Иыляев красноречиво свидетельствовал: «Женские нервы в конце столетия (XVIII. — Вд.) не были еще известны, хотя и тогда прекрасные половины падали в обмороки. Обмороки в это время вошли в большую моду и последние существовали различных названий: так, были обмороки Дидоны, капризы Медеи, спазмы Нины, вапёры Омфалы, «обморок кстати», обморок коловратности и проч, и проч. Нервы стали известны чуть ли не в двадцатых годах нынешнего (то есть XIX. — Вд.) столетия; стали входить они в моду вместе с искусственными минеральными водами...»16 Конечно, не следует полагать, будто нервы, отделенные от сухожилий, то есть открытые анатомически еще па рубеже IV—III веков до п.э. Герофилом Хелкедонским и Эрасистратом, были и в самом деле неведомы до 1820-х годов. Им просто не придавали того значения, что романтики, поголовно страдавшие нервическими расстройствами и маявшиеся «аневризмами», да и не могли еще придавать1'. Ведь только в 1736 году французский медик Ж. Астрюк высказывает предположение о том, что мозг — центр всех нервных волокон; только в 1747-м швейцарец А. Галлер намечает основные положения теории раздражимости; только в 1784-м чех Й. Прохаска открывает прямые связи нервного рецептора и двигательного нерва, объясняя тем самым рефлекс и отличая, наконец, сознательное движение от рефлекторного; только в 1826-м немецкий физиолог И. Мюллер формулирует теорию «специфической энергии органов чувств»... Всем этим открытиям, равно как и многим другим, предстоит соединиться в более или менее целостную научную дисциплину, в психологию, лишь в начале XIX века. И далеко не случайно это романтическое открытие психологии идет параллельно поискам в области психологизации живописи и литературы, быта и драматургии, философии и библсистики, истории и даже архитектуры... — психологизации культуры в целом.

Что же до XVIII столетия, до его обыденных и научных взглядов, то оно едва различает «нервы» и «фибры», полагая их синонимами, подразумевая под ними некие сосуды, волокна, жилы, а под самим нервным процессом — нечто схожее с кровообращением. В дальнейшем судьбы этих слов разойдутся: одно поднимется едва ли не до высоты понятия «душа», другое же опустится до обозначения крупноволокнистого кожзаменителя («фибровый чемодан»), сохранив память о былом величии лишь во фразеологизме «всеми фибрами души». Пока же они — ближайшие родственники, и родство это красноречиво свидетельствует нам отсутствие «траги-нсрвичсской» проблематики в эпохе русского «ликования». А.Т. Болотов уведомлял своих читателей: «Жизненными духами, или жизненными соками называется наисубтильнейшее, или наитончайшее жидкое вещество, находящееся в наших нервах, или чувственных жилах; почему некоторые и называют оное нервным соком, которое название и всего кажется приличнее. Сок сей весьма пылкой, или так называемой летучей натуры; почему и может он с чрезвычайной скоростью придти в движение и почти в самое то же мгновение ока паки успокоится и остановится. Нов чем он собственно состоит, то изъяснить трудно, а то только известно, что он чрезвычайно нужен, что отделяется от крови, и что происходит сие наиболее во время сна»18. То же читаем у Гердера: «Нервный сок, если только он есть (!), служит здоровью нервов и мозга; не будь сока, и они превратились бы в бесполезные вервия и сосуды»™.

За всеми доказательствами такого рода, а их можно множить, черпая примеры из медицины, мемуаров, философии, беллетристики, писем, физики, камерфурьерских журналов, объявлений, словарей, газетной хроники и проч., неминуемо встает вопрос об эволюции «внутреннего» вообще, и зависящей от нее эволюции нортретописи. В конечном счете вопрос может быть при помощи М. Фуко сформулирован таким образом: в самом ли деле «человек всего лишь недавнее изобретение, образование, которому нет и двух веков, малый холмик в поле нашего познания?»20 в самом ли деле рождение человека в России — заслуга Нового времени? в самом ли деле эпоха национального Возрождения «вочеловечивает» культуру? в самом ли деле «Я» в России столь молодо, что ему едва два столетия? в самом ли деле наш XVIII век вершит процесс «обличения»? в самом ли деле столь молодо паше «ликование»?..

* * *

В становлении той особи, что называем мы теперь «новоевропейским индивидом», в процессе перехода от средневекового «мы» к нововременному «Я», в развитии модели портрета и его зрителя от поведения ритуа-лизованного к поведению психологически мотивированному, в истории трансформации живописца от ремесленника к творцу с достаточной ясностью видятся три основных этапа «явления традиции» и «обещания сю лица»: становления персоны буже не «я червь», но еще «я раб»), становления индивидуальности или же «самости» («я царь»), становления личности («я бог»). И подобно тому, как в художественной ситуации России XVIII века накладываются друг на друга этапы, пройденные до того западноевропейской традицией и переживаемые «сейчас», идет стремительное развитие с «перепрыгиванием» через стадии, с частым возвращением к уже «пройденному»’, но нс окончательно «усвоенному», та же неравномерность развития характеризует и все иные области культуры, культуру в целом, стиль мышления героев эпохи, философскую проблематику времени, образ и облик субъекта, модель жизнестроительства... «Дворянская Россия все делала развитием спеша. Подростки были студентами, молодые люди полковниками. Ранняя половая жизнь, ранние военные и гражданские карьеры, ранняя власть над живыми людьми. Опыт мысли приходил к ним преждевременно, и умы, не загруженные опытом бытия и быта, работали напряженно, — справедливо отмечала Л.Я. Гинзбург. — В быстроте единичных развитий отражена — революционной потенцией порожденная — небывалая интенсивность исторического движения»2'. Нагоняющая, запоздавшая с «ликованием» в сравнении с давно «обличенной» в XIV-XVII веках Западной Европой, Россия XVIII столетия волей-неволей вынуждена была почти одновременно разрешать, по крайней мере, три антропологические проблемы: антропофи-зическую («персональную»), актуальную для всякого Возрождения поисками лада меж цельным еще субъектом (нерефлексирующей «персоной») и универсумом; психофизическую («индивидуальную»), мучившую еще совсем недавно западноевропейскую мысль XVII века вопросами об отношениях «Я» и мира; наконец, психофизиологическую, задававшую Европе XVIII столетия загадки отношений «Я» и тела, чреватую будущей психологической («личностной») проблемой22. Такое прохождение в кратчайшие сроки этапов, занявших в иных национальных традициях по меньшей мере четыре века (XV-XVIII), обусловило синтетичность проблема тики, с одной стороны, и пестроту картины, неизбежность (если не законность) исторических «протуберанцев («отряженных к нам решительнейших исключений»), с другой.

В конечном счете структура книги диктуется, во-первых и в-главных, задачей рассмотреть восхождение «Я» на небосклон отечественной культуры XVIII века по трем важнейшим его ступеням-состояниям («персона», «индивидуальность», отчасти «личность», расцветающая в полной мерс в XIX-XX столетиях), во-вторых же, триединством «Я» в портрете (модель — зритель — портретист). Все это обусловливает трехчастность построения работы, где первая глава посвящена модели («кто изображен?») и ее внутренней эволюции; вторая — отношениям зрителя и портретируемого («для кого и для чего изображен?»); третья — эволюции портретиста (того, кто изобразил) и его самоощущения. Каждая из глав — опыт описания развития каждого из портретных «Я», некий черновик-этюд для чьей-то будущей куда как более фундаментальной работы о «ликовании». Последовательность же построения обусловливается социокультурной ситуацией в России «осьмого на десять» века, где куда как более важно кто изображен и для кого это сделано, нежели то, кем написан портрет. Некоторые непростые сюжеты, присущие тяжелому делу «обличения», потребовали в ходе рассуждений и внимательных доказательств, и отдельного, подробного прописывания, образовав в итоге корпус приложений, кои, впрочем, могут служить и отдельным чтением внимательному сочувственпику.

Книга не могла бы состояться без заинтересованной критики И.Л. Бусевой-Давыдовой, Е.Н. Вдовиной, И.Г. Дубинина, А.В. Лебедева, О.А. Медведковой, Ю.А. Пелевина, Г. Г. Поспелова, Р.Э Рахматуллина, Л.Ю. Савинской, И.М. Сахаровой, II.В. Сиповской, Л.А. Софроновой, Л.И. Тананасвой, И.И. Тучкова, С.Б. Фоломссвой-Вдовиной, В.Т. Шевелевой, Ш.М. Шукурова, Р.М. Шукурова, чью помощь, заставлявшую додумывать, досказывать, доделывать, доформулировать, вспоминаю с признательностью. Кланяюсь моим сыновьям — старшему и среднему, Петру и Сергею, которые покорно спали под стук клавиш, вышивавших эту книжку ажно четыре года. Конфузливо не докучаю печатной приязнью старикам Державиным — живым и ушедшим. Благодарен тысячам незнакомых, полузнакомых и знакомых людей, ежедневные и случайные встречи с которыми в трамваях, пивных, библиотеках, метро, магазинах, на улицах, конференциях, кладбищах, митингах, палубах, в издательствах, лесах, аудиториях, подъездах, архивах, поездах, самолетах и пр. стали пищей для праздных размышлений и наблюдений, составивших в результате предмет исследования.

Светлой памяти моего отца — Виктора Сергеевича Вдовина, человека таланта и страсти, что редкость в стране минусовых температур и рыбьей крови, — посвящаю, с запоздалой, как всегда, благодарностью, эту работу.

Р. S. Сегодня, в конце 2004 года, конечно, хочется переписать заново этот, издаваемый наконец целиком, опус, вчерне законченный ажно десять с лишним лет назад. Отдаю себе отчет в том, что желание это касается по преимуществу стилистики, композиции, метафорики и разве что обновления сносок, но никак нс сути предмета, о котором идет речь.

Впрочем, по профессиональной привычке, не могу сам себе язвительно нс заметить, что жажда усовершенствовать прежний текст — это всегда попытка переписать наново, если не «того» себя, то хотя бы «ту» жизнь (поступки, ошибки, приязни, знакомства, грешки, победки, жестики, словечки, поражепьица, текстики, выходки...), это типичная постромантическая неврастения. А предыстория и история неврастении в России, как предикаты «ликования», «гоминизации», «вочеловечивания», «персонализации», наконец, «обличения», и есть в конечном счете тема этой долгой книги.

*См., например, такие работы, как: Лотман Ю.М. Статьи по типологии культуры. Тарту, 1973; Он же. Бытовое поведение и типология культуры в России XVIII века // Культурное наследие Древней Руси. Истоки, становление, традиции. М.,1978; Он же: Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века // Труды по знаковым системам. VIII. Тарту, 1977; Он же: О метаязыке типологических описаний культуры // Труды по знаковым системам. Тарту, 1969; Он же. Успенский Б А. Миф — имя — культура // Труды по знаковым системам. VI. Тарту, 1973; Они же. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII в.) // Ученые записки Тартуского государственного университета. Вын. 414. Труды ио русской и славянской филологии. XXVIII; они же. Новые аспекты изучения культуры Древней Руси // Вопросы литературы. 1977, № 3; Иванов В.В., Топоров В.И. Структурно-типологический подход к семантической интерпретации произведений изобразительного искусства в диахроническом аспекте // Труды по знаковым системам. XVIII. Тарту, 1977; Иванов В.В. К лингвистическому и культурно-антропологическому аспектам проблем антропогенеза // Ранняя этническая история народов Восточной Азии. М.,1977; Он же. Знаковые системы научного поведения // Научно-техническая информация. Сер. Информационные процессы и системы. 1975, № 9; Живов В.М. О внутренней и внешней позиции при изучении моделирующих систем // Вторичные моделирующие системы. Тарту, 1979 и др. работы указанных авторов.

Болдырев А.И. Проблема человека в русской философии XVIII века. М., 1986 — вот единственная работа, в которой были намечены подступы к антропологической проблеме в культуре XVIII столетия. Однако в 1999 году, одновременно с выходом нашей книги «Становление “Я” в русской культуре XVIII века и искусство портрета» (М., 1999), была опубликована работа ЛА. Черная. Русская культура переходного периода от Средневековья к Новому времени. Философско-антронологический анализ культуры XVII — первой трети XVIII века» (М., 1999). Исследование Л.А. Черной во многом совпало с выводами нашей работы.

20

^Концепция «пангерманской» параллели историко-художественному развитию России Нового времени разрабатывалась А.А. Федоровым-Давыдовым и отчасти Н.Н. Ковалснской. Она была полно выражена Д.В. Сарабьяновым в его программной монографии «Русская живопись XIX века среди европейских школ» (М.,1980), продолженной исследованием «Россия и Запад. Историко-художественные связи XVIII — начала XX века» (М., 2003).

Трудно не согласиться с мнением Г.Г. Шпета о том, что «именно философии можно научить, а философствовать надо отучиться», с тем, что «русская философия — по преимуществу философствование», с тем, наконец, что «история нс философского знания, а отношения к нему, само знание сплошь и рядом извращающего в простую мудрость, мораль и поучение» (Шпет Г.Г. Очерк развития русской философии // Он же. Сочинения М., 1989. С. 52 и 121).

’Бердяев II.А. Философия свободы. М.,1989. С. 123.

6 Пастернак Б Л. Воздушные пути. М., 1982. С. 97. Здесь и далее курсив мой, подчеркивания же цитируемого автора.

'Ярхо В.П. Выдали у древних совесть? К изображению человека в античной трагедии //Античность и современность. М., 1988.

^(досовская М. Рыцарь и буржуа. М., 1988.

9См., например, яркое выражение этого тезиса Берковским: «XVIII век до них (романтиков. — Вд.) понимал ребенка как взрослого маленького формата, даже одевал детей в те же камзольчики и прихлопывал их сверху паричками с косичкой и подмышку подсовывал им шпажонку. С романтиков начинаются детские дети, их ценят самих но себе, а нс в качестве кандидатов в будущие взрослые. Если говорить языком Фридриха Шлегеля, то в детях нам дана как бы этимологизация самой жизни, в них ее первослово... В детях максимум возможностей, которые рассеиваются и теряются позднее. Внимание романтиков направлено к тому в детях и детском сознании, что будет утеряно взрослыми» (Берковский Н.Я. Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 42-43). Ср. с образной характеристикой средневекового инфантилизма у Хёйзинги: «Так неистова и пестра была эта жизнь, где к запаху роз примешивался запах крови. Словно исполин с детской головой, народ бросался от удушающих адских страхов к младенческим радостям, от дикой жестокости к слезливому умилению» (Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988. С. 28).

WCm., например, у того же Хёйзинги: «Одним из важнейших поворотов средневекового духа явилось появление любовного идеала с негативной окраской. Разумеется, античность тоже воспевала томление и страдание из-за любви: но разве нс видели тогда в томлении всего лишь отсрочку и залог верного завершения? А в печальных финалах античных любовных историй самым напряженным моментом было не препятствие желанию, но жесткое разделение уже соединившихся любовников внезапно вторгшейся смертью...» (Там же. С. 117, 122 и 149).

ИСм., например, внутренний монолог одной из героинь «Повести» Пастернака: «В извиненье ему можно сказать, что существует повое декадентское выражение «переживать». Однако и переживать, то есть выставлять свои секреты для внешнего обозрения, вероятно, можно по-человечески...» (указ. изд. С. 143). Ср. с разделом «Эстетика гения и понятие переживания» в книге Гадамера «Истина и метол», где автор датирует это слово в немецкоязычных текстах 1870-ми годами (Гадамер Х.-Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М., 1988, особенно С. 104-108). Той же теме в то же приблизительно время посвятил грозную филиппику Бердяев: «Модное же словцо «переживание» лучше было бы окончательно бросить. Этим бессодержательным словом слишком злоупотребляют. Слово это имеет скверный привкус и запах. Оно болезненно. Эпохе «переживания» пора положить конец» (указ. изд. С. 90 91).

/?Так, авторитетный историк психологии фиксирует явление слова и поня тия «психология» в приблизительно «нашем» смысле 1730-ми годами в Западной Европе (Ярошевский М.Г.

История психологии. М.» 1987. С. 161. Правда, Коллингвуд, возражая против этой, почти принятой точки зрения, писал: «Психология весьма далека от того, чтобы считаться молодой наукой. Как термин «психология», так и она сама существовала с XVI века». Однако чуть спустя сам же отмечает, что «в начале XIX столетия (...) возобладала догма, что разум и воля представляют собой только сгустки влечений и чувств» и психология так или иначе, обновилась качественно и как наука, и как способ видеть мир и человека в нем, т.с. стала {Коллингвуд РДж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 375 376).

13 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М.,1986. С.34.

"Пьер Тейяр де Шарден. Феномен человека. М.,1987. С. 166, 171,172, 189, 201, 204. Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1977. С. 41, 398. Михайлов А.В. Проблема характера в искусстве: живопись, скульптура, музыка // Современное западное искусство. XX век. М., 1988.

13 Бахтин М.М. Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 507.

’’Пыляев М.И. Старое житье. Очерки и рассказы. СПб., 1892. С. 82. Ср. с характерным для второй половины XVII1 столетия эпизодом: «Я упала в обморок, и на этот раз по-настоящему, однако я поспешила прийти в себя, чтобы выслушать рассказ о его поединке» (Де ла Бретон Ретиф. Совращенный поселянин. Жизнь отца моего. М., 1972. С. 219).

Красноречива, к примеру, растерянность переводчика «Апокрифа Иоанна», не знающего, как перевести древнегреческое слово, обозначающее одновременно и «сухожилия», и «фибры», и «нервы», и «жилы»: Апокриф Иоанна // Палеобалканистика и античность. Сб. научных трудов к 60-летию Вяч.Вс. Иванова. М., 1989. С.195.

1 Экономический магазин. Ч. XX. М., 1784. С. 367. Далее — ЭМ с указанием части и страницы. 19Гердер И.-Г. Идеи к философии истории человечества. М.,1977. С. 129. Ср. с теорией «нср-веппой жидкости» («неких духов», «первенпых духов», «мысленного вещества») у такого своеобразного и по сию пору недооцененного русского философа, как А.Н.Радищев (Радищев АЛ. Поли. собр. соч. Т. 1-3. М.;Л., 1938-1952. Т. 2. С. 42, 73, 124-125) или же с понятием «нервной ткани» («нервных духов») у Канта (Кант И. Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики // Соч. в 6 т. Т. 2. М., 1964. С. 324). Примеры можно множить, обращаясь к сочинениям Ламстри, Каржавина, Вольтера, Ломоносова и др. В обыденной жизни второй половины столетия на мышление и «нервный процесс» смотрят точно так же. И потому тогда можно было сказать по-русски: «разбить мысли», «разбить нервы»... (См., к примеру: Памятные записки А.В. Храповицкого статс-секретаря императрицы Екатерины II. М., 1862. С. 86; или: Записки княгини Е.Р. Дашковой писанные сю самой. Лондон, 1859. С. 271).

Фуко М. Указ. соч. С. 41. См. там же интереснейшее наблюдение, давшее, может быть, один из сильнейших импульсов к историзации новейшей гуманитарии: «В классическом мышлении тот, для кого существует представление, тот, кто в нем себя представляет, признавая себя образом или отражением, тот, кто воссоединяет все пересекающиеся нити «представления в картине», — именно он всегда оказывается отсутствующим. Вплоть до конца XVIII века человек не существовал. Не существовал, как не существовала ни сила жизни, ни плодотворность труда, ни историческая толща языка. Человек — недавнее создание, которое творец всякого знания изготовил своими собственными руками не более двухсот лет назад; правда, он так быстро состарился, что легко вообразить, будто многие тысячелетия он лишь ожидал во мраке момента озарения, когда, наконец, он был бы познан» (там же. С. 398).

21 Гинзбург Л.Я. Литература в поисках реальности. Л.. 1987. С. 276.

"Периодизация эта может быть сформулирована и иначе: например, как три Шеллинговы «эпохи» (первая — от «изначального ощущения до продуктивного созерцания», от продуктивного созерцания до рефлексии» — вторая и «от рефлексии до абсолютного акта воли» — по сию пору длящаяся третья); или же как развернутое в хронотопе тейяровское триединое свойство сознания (1. все частично сосредоточивать вокруг себя, 2. все больше сосредоточи-ваться в себе, 3. путем этого самого сверхсосредоточения присоединиться ко всем другим центрам, окружающим его»; Шарден. Указ. соч. С. 204); или же как историческую перспективу «внутреннего», очерченную Гердером: 1. «мистика души», 2. «метафизика души», 3. и неведомое еще «третье», чему предстояло стать, как мы знаем теперь, «психологией души» (Гердер. Указ. соч. С. 601 602).

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >